День перемоги
Предположительно это будет синопсис пьесы. Почему синопсис, а не сама пьеса? Никому в голову не придет писать, к примеру, синопсис стихотворения. Оно не нуждается в «кратком изложении», поскольку изначально адресовано самому пишущему. Рабочий стол поэта, даже если это коленка, состоит из долгих ящиков. Они надежно хранят лирические завещания, часто никем и никогда не востребованные. Но пьеса, в отличие от стихотворения, — не последняя воля, а текст, предназначенный театру, лучше конкретному театру. Увы, я далек от театрального сообщества. Так что ограничу себя синопсисом.
История, которой я намерен поделиться, случилась в феврале-марте 1953 года, и я заранее прошу простить меня за сентиментальные ноты, без которых трудно обойтись в воспоминаниях о детстве. Итак, мой отец, уроженец Жмеринки Пинхас Палтинович, в конце февраля 1953 года в чине майора демобилизовался из армии по состоянию здоровья. До демобилизации он с начала войны (июль 1941 года) служил в армейской прессе. Последним местом его (нашего) пребывания был Забайкальский военный округ. Всей семьей мы переехали в областной центр в Украине, где жили родственники моей матери Светланы Ивановны. Я хорошо помню, что конец февраля в украинском городе показался мне летним месяцем после забайкальских морозов. Отец сразу же по прибытии пошел в областную газету устраиваться на работу. Его грудь была увешана орденами и медалями. Главным редактором газеты был тогда человек по фамилии Щепко. Он принял отца дружелюбно, пообещал подумать, и отец вернулся домой в хорошем настроении. Шли дни, от Щепко не было никаких вестей. 6 марта рано утром радио объявило о смерти Сталина. Я помню, что мать рыдала и что отец первый раз в жизни назвал ее «дурой». Тогда же от него я впервые услышал слово «тиран». В полдень отец при орденах и медалях снова пошел в газету. Вечером он не вернулся. Позже я узнал, что произошло в редакции. Отца на работу не взяли, и он отказался покидать помещение, пока его вопрос не будет решен положительно. Он забаррикадировался на чердаке. Его уговаривали выйти, но он стоял на своем. Так прошли сутки. Щепко приехал к маме и повез ее в редакцию: уговаривать отца выйти. Мать прихватила с собой котлеты и хлеб. Не знаю, как она передала отцу еду, но точно помню, что она сказала ему: «Держись. Я с тобой». Он держался. В понедельник 9 марта Щепко принял участие в пленуме обкома партии и после этого приехал в редакцию с обкомовским пайком: горилкой, сухой колбасой, красной икрой и конфетами «Ведмедик клишоногий». Не откупоривая бутылку, он пришел к отцовскому дзоту и на всю редакцию закричал: «Пиня, Пиня, перемога! Я не мог сказать тебе раньше: в МВД уже были списки евреев на высылку. Если б я взял тебя, ты бы туда попал. Все, Дальний Восток отменяется. Давай спускайся». Отец молчал. Баррикаду из старых подшивок развалили. Отца нашли на полу. Он умер от разрыва сердца.
Занавес.
ПАМЯТИ ЗЯБЛИКА
Ноябрь. Уж наступил. Пора делать ноги. Но они зудят, вены на голенях вздулись, сосуды истончились. И куда делать ноги? Нет, я над ними ворожу: собираю свежий голубиный помет, втираю его в зудящие места. Рядом с моей скамейкой куча помета: перепревшего, перегнившего, истлевшего. Но я предпочитаю свежий. Живительней всех — бурый помет жирных голубей. У голодных голубей он белый и жидковатый. Чем больше голубь летает, тем крепче у него здоровье и, соответственно, целительней помет. Небу тоже нездоровится: то ли у него мокрый плеврит, то ли отек верхних конечностей. Солнце в наши покои уже давно не заглядывает. В «покои» — это чересчур, если попросту, то в городской ботанический сад. Я здесь с апреля. Поначалу расположился в дендрарии, подружился с дубами, буками, платанами. В начале июля перекочевал в альпинарий: поближе к горечавкам, эдельвейсам, лютикам. Но земному раю, в отличие от небесного, приходит свой срок.
«Небу нездоровится: то ли у него мокрый плеврит, то ли отек верхних конечностей»
Беда прилетела на крыльях и приземлилась рядышком. Обычно я завтракаю фазаньими яйцами. Но в конце июля фазаны перестали нестись и даже отказались клевать с руки зерна и кузнечиков. Куры и утки утратили оптимизм и жизнелюбие: их головы поникли, перья взъерошились, гребешки посинели, дыхание стало хриплым, глаза то и дело закрывались. Иногда они срывались с места и начинали бегать кругами, словно по границе невидимого манежа. Я пробовал их лечить: смешивал лютики с дождевой водой или растирал на лотке для корма полынь и смешивал ее с сидром. В октябре дикие птицы должны были улетать на юг, но к тому времени почти все они сдохли. Ботанический сад стал похож на кладбище пернатых. Сторож поставил диагноз: птичий грипп, занесли городские голуби и дикие утки.
Дольше всех я выхаживал зяблика, моего любимца. Он свил себе гнездо из травы, прутьев и моха на сосне у меня над головой. Я любовался его голубым клювом, спинкой с прозеленью, багровой грудкой. Но больше всего я любил его трели: тюп-чинь-чирруп, после короткая пауза и снова тюп-чинь-чирруп, а под занавес «росчерк»: то ли всхлип, то ли вскрик. Зяблик рассказывал мне, что однажды победил в состязании певчих птиц где‑то в Германии, в горах Гарца. Скучал по Германии. Он умер у меня в горсти, и я долго не мог с ним расстаться.
Но пора делать ноги. Поищу какой‑нибудь семейный склеп на старом кладбище. Люблю богатых: они и после смерти не теснятся. Переживем вместе зиму, а в апреле вернусь к своим букам, лютикам, платанам, горечавкам.
Винные уроки Клары
C Кларой я познакомился случайно. Я пришел на концерт в филармонию, сел в обитое бархатом кресло и локтем коснулся соседки. Она не смутилась и на мои извинения ответила: «Ничего ужасного». По акценту я понял, что она иностранка. «Любите Бетховена?» — спросил я, чтобы понять из какой она заграницы. По утвердительному ответу — «фан» вместо «ван» и перепаду посередине «Beethoven» — я понял, что моя соседка немка. Она добавила: «Особенно симфонию № 3». — «Ага, «Героическую», — подхватил я. В антракте мы вместе вышли в фойе, встали в очередь в буфет, взяли по бокалу крымской шипучки и бутерброды с сухой колбасой. Музыка, пузырьки в бокале, бархат вишневого цвета сделали свое дело: мы представились друг другу, разговорились и несколько раз чокнулись. Клара работала в какой‑то крохотной миссии ФРГ: то ли секретарем, то ли референтом. Во время нашего разговора она кивнула кому‑то головой, и я невольно проследил за ее взглядом. Ее знакомым оказался худощавый мужчина в элегантном вельветовом костюме, с острыми чертами лица и короткой стрижкой. «Это поэт Васыль Стус», — сказала Клара и испытующе поглядела на меня. Я ответил: «Разве он не в лагере?» — «Вернулся из ссылки в сентябре». — «Как вы познакомились?» — «Нам через посольство в Москве пришли книги для него: стихи Рильке, и я отвезла книжки ему». Мы вернулись в зал. Во втором отделении Бетховен звучал тревожно и даже нервно. После концерта мы погуляли. Глядя на Подол и Днепр, я сказал: «Недвижный Днепр, ночной Подол». Клара почувствова, что я сменил интонацию. Я пояснил: «Да, это стихи. Поэта, который переводил Рильке на русский». Мы простились, но условились вскоре встретиться.
Мне было с Кларой интересно, хотя ее беспричинный смех слегка раздражал меня. Я так и не разобрался, чем же она занималась в миссии. Но мы быстро поняли, почему нас тянет друг к другу. Клара сказала, что в миссии алкогольные напитки можно купить за гроши (Kleingeld), поскольку дипломатов не облагают налогами. К тому времени я уже кое‑что знал про советские вина: грузинские, молдавские, закарпатские, но Клара радикально изменила мою винную шкалу ценностей. Конечно, я понимал, что попал «в поле зрения» гэбэшников, но любопытство и щекочущие нос заморские ароматы пересилили страх. «Подумаешь, — уговаривал я себя, — это же не самиздат… хотя, чем это не тамиздат?»
Клара начала урок с рейнских вин. Первый же глоток белого меня ошарашил. Это был удар в нос, в небо, в башку. «Все просто: отличный глинозем, известняк и pourriture noble, — объяснила Клара. — Ты пьешь лучший рислинг в мире!» В тот миг я поверил Кларе, хотя позже прочел у моего старого друга Игоря эссе о роли «благородной гнили» во французском виноделии. Клара была убежденным винным патриотом. Но мне это было только на руку. «Ты еще не пробовал „ледяного“ рислинга, да, он десертный, и я принесу к нему сыр с плесенью: рокфор или горгонзолу. В гнилостных сырах главное напор и нежность. А в Eiswein — обещание рая».
«Мне было с Кларой интересно, хотя ее беспричинный смех слегка раздражал меня»
Довольно скоро я стал бойко отличать шпэтлезе (поздний сбор) от ауслезе (из вызревшего винограда). «Понимаешь, — говорила Клара, — глагол auslesen означает одновременно „отбирать“, „собирать“ и „вычитывать“, так что виноделие и филология в близком родстве». Еще Клара рассказывала, как замерзшие скукоженные ягоды срывают вручную ночью, и потому в ледяном вине, если прижаться к бокалу ухом, слышны обрывки разговора лозы с луной. Я тоже кое‑что открыл Кларе: забавные стихи Рильке, написанными им по‑русски:
да будут ночи, полны света
и дни сияющего света
и будем мы и будет Бог.
Они пришли за мной под вечер. Я жил тогда на Липках, снимал комнату у глухой старушки. Кто бывал в Киеве, знает этот уютный уединенный район. Метрах в ста от моего дома располагался огромный комплекс Министерства внутренних дел, а метрах в трехстах — скромное здание областного КГБ (теперь там, кажется, находится Институт национальной памяти). Их было двое, майор и подполковник, они представились, но я не сразу запомнил имена и отчества. Ко мне они обратились уважительно: «Здравствуйте, Геннадий Валерьянович. Нам надо с вами поговорить, лучше у нас, мы ваши соседи». Возле подъезда нас ждала «Волга». Я сказал: «Это же рядом, зачем нам машина?» Майор ответил: «У нас свои правила. Вдруг вы начнете кричать, драться, а нас двое, еще насмерть забьем, а потом пиши рапорт… знаете, у нас своя бюрократия». Я успокоился. Минут через пять мы уже сидели в кабинете. На столе стояли пустые бутылки коричневго цвета. Я тотчас узнал эту стеклянную готику. Спрашивали они исключительно о Кларе. По их словам, она была шпионка. Они дали ей кличку «Айсвайн». Меня она якобы завербовала, и немцы окрестили меня «Рейн». Я открещивался, говорил, что просто полюбил рейнское вино, что это для меня путешествие в другой мир. Они хохотали. Майор, передразнил меня: «Ренское?» Я сделал вид, что его шутка мне понравилась: «Если угодно. Да, в старину говорили «ренское». Подполковник оживился: «Почему не пиво? Михайло Ломоносов писал, что…» Подполковник достал шпаргалку и прочитал: «В землях, где много ренского, больше есть людей, которые чахоткою и другими болезнями страждут, нежели в тех землях, где пива довольно… Пиво в сих странах можем иметь весьма хорошее, а вино приходит сюда чрез многие и часто неверные руки и очень редко цельное бывает». Я дрогнувшим голосом сказал: «Это не Ломоносов». — «А кто же? Я, что ли, сам сочинил?» Уже твердым голосом я ответил: «Это перевод Ломоносова, а автор — Губертус, Самуил Губертус, пастор из Лифляндии, названия прихода не помню». Подполковник взбесился: «Не из Лифляндии, а из Латвии! А вы, Геннадий Валерьянович, немецкий агент, пьете лучшие вина, а нам что, кисляки пить из Черножопии?!» Я понял, что этот момент нельзя упускать: «Какой такой Черножопии? Это вы так называете солнечную — тогда она еще была солнечной — Грузию или социалистический Алжир?» Майор решил сменить тему: «А вы кем себя считаете: русским, украинцем или… сионистом?» Я почувствовал прилив вдохновения и решил тряхнуть школьным отрочеством. Когда‑то перед сложными контрольными я симулировал приступы хореи: беспорядочно дергал руками, тряс головой, чуть ли не пускался в пляс. «Я… я… я… советский человек!» Они вывели меня на улицу, и подполковник вместо «до свидания» сказал: «Да, привет Игорьку. Он где сейчас, в Германии? Между прочим, жаль, что вы больше не пишете стихи для детей. Мне вот это ваше запомнилось:
С головы до самых пят
леопард, как листопад.
Я сделал вид, что не услышал. Значит, успели ищейки обшмонать комнату. Мое лицо все еще выражало глубокую обиду и гнев.
Намек я понял. На втором допросе мне предъявили официальное предостережение, где среди прочего обвиняли в «распространении в кругу знакомых буржуазных вин, в частности, рейнских, и пропаганде гнилого образа жизни». А месяца через три я уже приземлился в Вене, где меня встретил Игорь. Вскоре мы пересекли австрийско-германскую границу. В ближайшем немецком городке Пассау в первой же кнайпе я спросил ледяного вина. Официант-баварец подозрительно поглядел на меня, но бутылку принес. Наверное, решил, что раз не пью пива, значит, американец или безумец.
Игорь свозил меня на Рейн. Мы побывали в Шлосс Йоханисберге, Рюдесхаймере, Хоххаймере. Я позвонил Кларе: она вернулась в Германию еще до моего отъезда. Клара сказала, что выходит замуж и не может встретиться с нами. Я очень обрадовался за нее. Честно говоря, я испытывал смутное чувство вины. Да, у нас было много общего, но последнего шага навстречу друг другу мы так и не сделали. Почему? Возможно, если бы ее звали Клэр, и она преподала мне уроки кларета, то все сложилось бы иначе? Но зато к нам присоединилась пани Галя-Анна из Грайфсвальдского университета. Это она передавала Стусу стихи Рильке.
В декабре 2009 года меня пригласили на поэтический фестиваль в Пермь. Резон принять приглашение у меня был. В Пермь с пересадкой в Москве я прилетел из Лондона в долгополой шубе, и мой давний московский приятель сказал при встрече: «Ну вот, философский пароход вернулся». В перерыве между чтениями я нанял машину и поехал в бывший лагерь Пермь-36 для особо опасных государственных преступников. Тогда там был Мемориальный музей политических репрессий. Не знаю, сохранился ли он. Несколько лет назад я случайно посмотрел репортаж оттуда на российском телевидении. Он назывался «Пятая колонна». Гидами репортеров были бывшие вертухаи. Ехали долго, часа два. Я купил входной билет, постоял на пустом плацу, где когда‑то проводились разводы и поверки, осмотрел полусгнившие будки для сторожевых псов, прошелся дорогой, по которой водили на работу и с работы заключенных. Здесь Стус вышагивал свои стихи. Мне показали карцер, куда его посадили незадолго до смерти. Карцер — не приведи Господь. В тесном отсыревшем карцере я вспомнил стихи Васыля, точнее, его перевод из Рильке:
Але не знали ті, що з ними жили,
що він один був їхнім рідним краєм:
рікою, кручею, зеленим гаєм.
Вони ж — його подобою були.
«ШО» о собеседнике
Игорь Померанцев — поэт, писатель, радиодраматург. Родился в Саратове в 1948 году в семье военного журналиста. Учился в Черновцах (средняя школа, факультет романо-германской филологии Черновицкого университета). В 70‑е годы жил в Киеве. С 1978 года живет в ФРГ, Англии, Чехии. Автор дюжины книг стихов, прозы, эссе, среди них «Поздний сбор», «Вы меня слышите?», «Czernowitz. Черновцы. Чернiвцi» (Изд. Meridian Czernowitz) и др.