АВГУСТ
Покой и воля августовской лени.
В шиповнике шмель заправляет баки
и нехотя взлетает, параллельно
земле и небу, сладок и тяжел,
а паучок с обеда до забора
бежит по кругу в поисках Итаки,
и вдруг замрет на краешке узора,
забыв про незаконченный стежок.
Без счету яблок раскидает август
под старыми кривыми деревами,
и, притаившись, как стоглазый Аргус,
они за нами неусыпно бдят.
А там неуловимый миг распада
придет, увы, на смену созреванью…
Все это — диалектика, ребята,
лежащая в основе бытия.
Но садик наш лежит в координатах,
неподконтрольных власти диамата,
в рябине — гнезда ангелов пернатых,
и урожай четырежды в году,
а острый запах золотистых досок
прочнее знаменитых ароматов,
и яблоки — со вкусом кальвадоса,
и виноград — хрустящий, на меду.
Приветливые лица насекомых
просвечивают в сумерках туманных,
и, будто бы на северных иконах,
покой. Такой вот мой макет.
А смерть? Ну, смерти нет, конечно.
В обнимку молодые папа с мамой
смеются и едят себе черешню,
а может, вишню, сидя в гамаке.
Ух, сколько яблок! Что нам делать с ними?
Мы знаем цену и греху, и счастью,
искушены и в схиме, и в экстриме,
все эти мифы — в сущности, отстой.
Давай-ка, милый друг, с тобой напьемся,
свободные от боли и от страсти,
ну чем не рай? Ты, я, дитя и песик.
Все гуще август. Как смола, густой.
* * *
А может, и правда, моя тут вина,
что детка моя никому не нужна,
друзьями и Богом забыта,
выходит одна на орбиту.
Наверное, первое время следил
за нею, кто в космос ее запустил,
как тех обреченных собачек,
по ком уж никто не заплачет.
Товарищи, помните их имена!
Их в прошлом столетье любила страна,
доверчивых, смелых, безродных —
нормальных героев народных.
Я тоже любила собачку мою,
гордилась ее красотой и ай кью…
Не знаю, как это случилось,
что в космос она отлучилась.
Пожалуй, я делаю что-то не так:
не те инструменты кладу на верстак,
не тот аппарат собираю,
маршруты не те выбираю…
А в ЦУПе сказали: гражданка, пардон,
объектов у нас, почитай, миллион!
Нет смысла и пробовать даже
разыскивать вашу пропажу.
Я в черное небо смотрю по ночам
(об этом не надо трепаться врачам),
там движется что-то такое
и машет кому-то рукою.
И, как позывные, мне слышится свист,
и чей-то кораблик над бездной завис…
И тихо к нему подлетает
героев дворовая стая.
И лица обманутых шавок светлы,
они обеспечат девчонке тылы.
Ура, совершают стыковку
и хвостики держат морковкой!
Они деликатно ей щеки лизнут,
свернутся в ногах и все вместе уснут.
И сон будет легкий, веселый,
и сразу отменят уколы.
Теперь ей не страшно, теперь ей тепло,
снаружи, как тяга печная, сопло
гудит, и горючего хватит.
И не привяжут к кровати.
* * *
Недавно мне стали понятны законы
устройства чужих небольших городов.
Иди налегке и сверни в незнакомый
кривой переулок, где ветром влекомый
бег листьев несуетен, желт и бордов.
Октябрьский дождь очищает пространство
вдоль старых лабазов… Ремню вопреки,
когда ты был мальчик, ты ж ехал на санках,
а следом и я, с мокрым носом пацанка,
вот здесь, круто вниз и до самой реки?
Здесь улицы все кривизной постоянны,
устойчиво время… Спроси старика:
а что у вас домики будто как пьяны?
— Зато у нас, глянь, синеглавые храмы,
и с каждой горушки — понИзу — река.
Понятное место, собор посередке,
торговля платками, грибами и льном.
Сверни в переулок с названием «Кроткий»,
пройдешь десять метров, а он вдруг — «Короткий»…
ошибка? Да вам-то не все ли равно?
* * *
Венедикту Ерофееву
в темную комнату как в воду войди
прислушайся к плеску тонкого пульса
голос тонет в бархате черной воды
так гасит звуки оператор у пульта
черный бархат поглощает цвета
глотает как черный ящик пандоры
никто не скажет тебе от винта
темно будто померли все монтеры
никто не починит в этой комнате свет
никто не объявит стоп опасная зона
иди тебе надо найти ответ
на самый проклятый вопрос сезона
но прежде чем открыть эту дверь
закрой глаза чтобы лучше слышать
как притворяется спящим зверь
стерегущий выход из тьмы на крышу
там гуляет последний электромонтер
ветром и хлопаньем крыл отпетый
он здесь главный он могуч и матёр
уж он-то знает правильные ответы
тише змеи муравья резвей
по стене скользни к узкому лазу
чтобы тебя не учуял зверь
нюх у него как у всех безглазых
на крыше смотри не ослепни от
света и снега и синих молний
монтер сияет будто неон
счастья и знания преисполнен
ты у него поцелуй рукав
поклонись потом угости поллитрой
а уж после спроси избыть дурака
можно ль в россии кровью политой
а что ответит электромонтер
весь из зарниц как гроза в толедо
знают только вантё и мантё
двое ангелов продающих лотерейные билеты
на электричку курского направления
до станции сам знаешь какой.
НОЯБРЬ
Ноябрь, не отвлекая цветом,
жовто-блакитным бабьим летом,
спускает запахи с цепи.
В сырой, гриппозный лес ступи,
приникни к бурому кусту,
вдохни до спазма остроту
до дрожи вымокшей коры,
вдохни до рези яд рябины,
как в балагане штукари
огонь глотают и рапиры…
Безумие на грани кича,
златая осень герметична,
яйцу подобно Фаберже,
в котором смерти ждет уже
она сама. Стоит без дна
стеклянная голубизна,
но запах переспелой ржи
из норки выманит полевку,
и та, конечно, побежит
промеж стеблей чертополоха,
и хвостиком махнет, и вскоре
яичко вдребезги расколет.
Финал, поклон, сквозняк кулис…
А дальше — длинный, как «Улисс»,
нас ждет загадочный обряд —
путь увяданья ноября,
за плюшем вытертых портьер
ветшают стылые хоромы…
Так гимназический портрет
томит богатством монохрома.
Непредсказуемость ненастья
освобождает нас от власти
надежд, амбиций и тревог
и лишним делает рывок,
или, точней сказать, порыв
из одури глухой поры…
и век за веком меж перин,
на низких облачных полатях
лежит бессильный исполин —
Обломов в стеганом халате,
хранитель русской колеи.
(Илья и родственник Ильи.)
Скрипит разбухшая калитка.
В лесу опять полно опят.
На даче, два убрав поллитра,
как в раннем детстве, гости спят.
Мороз и солнце нам не светит…
Давай и мы с тобою, что ль,
уснем в обнимку, точно дети,
покуда не нагрянул Штольц.
ЭКРАНИЗАЦИЯ
Ю. Норштейну
Суконная шинель неба застегнута
на верхнюю пуговицу оловянной луной
вся отсырела ветхая как у этого ёбнутого
про которого другой ёбнутый снимает кино
гениальное как все знают и как знает каждый
кто дружит со своей головой
что кино он не кончит потому что однажды
лет через пятнадцать опустеет дом угловой
и кто же будет высекать из камня бумаги
и приводить в движение
неподъемные колымаги
гениального изображения
и я это знаю знаю как и вы
набитые здравым смыслом
в ваших шинелях не ползут под пальцами швы
и он это знает ибо только дурак может быть оптимистом
а он мудр как дьявол как Буонаротти
проникший в секрет золотого сечения
и пока создает не думает о народе
а думает только о гении
открывшем что в петербургской метели
не бывает последнего шага
как нельзя достичь совершенства модели
что конечны только камень ножницы и бумага.
* * *
Вы помните? Он был невыездным.
В то время как ленивый лишь не ездил
тогда в Париж — от ветреной весны,
со стороны Невы секущих лезвий.
Любая дурочка при муже и долгах,
или без мужа, это современней,
всем родичам с три короба налгав,
с любовником гуляла в Сен-Жермене.
Любой балбес, бездельник с сотней душ,
поставив предпоследнее на карту,
с грудастенькой мадмуазель Нитуш
проигрывал наследство в Монте-Карло.
Что им картавый крик зеленщика,
что голубой помет камней Сан-Марко,
испанки раскаленная щека,
и моря густо-синяя приманка,
какой-нибудь там венский клавесин,
библиотечный сумрак Геттингена…
А этот тосковал в краю осин —
отказник, рогоносец и богема.
И лежа на истоптанном снегу,
лохмотья неба озирая жадно,
хрипел: я не вернусь, я убегу…
Но рядом с ним Расеюшка лежала —
любимая, презренная жена,
с руки кормила мерзлою морошкой:
— Куды, тебе живому я нужна,
А мертвому — подавно, мой хороший.
* * *
Я расскажу вам, как умирают собаки.
Они прячутся там, где не слышно шагов, свиста и речи,
на пустыре, в лопухах, где помойные баки,
закрывают глаза и уши, чтоб ничто не мешало готовиться к встрече.
Собачий бог — вылитый хозяин, но светлее и чище,
от него не пахнет табаком и водкой,
исключительно колбасой и другою небесной пищей,
и весенней землей, и песком, и перевернутой лодкой,
что сохнет на берегу среди водорослей и потрохов.
И пес, закрыв глаза, ждет и молится, как умеет,
прости меня, Бог, за то, что нет у меня толковых грехов,
и мне даже покаяться не в чем, а лапы немеют,
и пусть мой самый любимый на этой земле двуногий
не очень страдает, пошли ему, Бог, второго,
а потом еще многих и многих.
А я устал. Где твоя лунная, как сало, дорога?
И он уходит по этой дороге, жемчужной, как окорок.
А ты находишь его наутро, твердого, будто полешко,
и закапываешь под кленом или где-нибудь около…
Может, так оно и полегше.
Но мой ангел умер у меня на руках,
и наутро я выпила как воду бутылку виски и еще коньяка
и почти умерла. Но он прислал замену —
ушастого, теплого, с глазами без зрачков, как черешни.
И я все боялась — а вдруг это измена?
Но мои вдовые друзья женятся, и ничего, и безгрешны.
* * *
Дружок мне пишет с бодуна
без окончаний и пробелов,
и пишет вроде бы про дело,
но речь его как сон темна,
на крыше будто без перил
он в сон внезапный окунулся,
но неожиданно проснулся
и горячо заговорил…
Я чую, в нем желанье бьется
излить мне свой душевный жар,
но это столь коварный жанр,
что с бодуна не всем дается.
Мне и самой порой охота
слова нагреть, как пластилин,
и в ком слепить, и постелить
простынку им и ждать окота —
чтоб не дано предугадать,
чем это чрево разродится,
каким смятением традиций…
Непостижима благодать
дикорастущей косной речи
художника и мещанина,
тот бурелом и мешанина
причастий, знаков и наречий,
и междометий, и глаголов…
Там, в этой чаще, спит дитя,
гадает бабка на костях
и пишет письма алкоголик.
* * *
Нас берегли. Мы знали — смерти нет.
Слыхали — кто-то умер от удара,
как старый граф Ростов, но он же — старый,
над Петей плакали, но то ведь — на войне.
Война же кончилась. Теперь всегда — рассвет,
весна, оркестры, яблони, пуанты,
вернулись молодые лейтенанты,
не плачь, мой чижик, смерти больше нет.
Летели дни — салютные огни,
и, в то же время, длинные, как реки…
Конечно, жили во дворе калеки —
наш дворник Гриша без одной ноги;
одутловат, как следует слепцу,
заколки Толик мастерил в своей артели…
А дни, счастливые, как бабочки, летели,
неся бессмертья желтую пыльцу.
Идея бесконечности близка
любой козявке на пороге жизни,
и всяк себе казался семижильным,
спросонья насосавшись молока.
Как пробу секса, ты запоминал
день первых похорон… Игрок, гуляка —
дед открывал отсчет. Братишка плакал,
и тоже ничего не понимал.
А я следила, как сгущалась мгла,
прозрачный воздух замутивши кратко,
как будто дедушкина катаракта
отдельно от него не умерла.
С годами смерть мне сделалась родня —
пошарит в холодильнике, закурит,
по корешкам пройдется: «Ишь, в натуре,
гляди-ка, сколько пишут про меня…»
Она теперь хозяйка, я — жилец,
хожу по стенке, сплю несмело с краю
и помню, что от жизни — умирают,
как написал веселый Ежи Лец.
Слежу за неприметной струйкой дней
в окошко баньки, сука, с пауками,
сижу там и читаю Мураками…
но точно знаю: Гоголь поглавней.
ПО МОТИВАМ ОПУБЛИКОВАННОГО СНА
Приснилась сумасшедшая сирень —
ее цветущие окорока свисали
через заборы дачного поселка,
и каждый лепесток на грузной кисти
(размером словно ротик у ребенка)
смеялся, как во сне смеются дети.
Сто миллионов розовых улыбок
(с лиловыми и синими тенями),
щенячьих влажных язычков пунцовых…
Я зарывалась носом в их прохладу
(небось, мой пес лизнул меня сквозь сон).
Здесь тоже есть сирень — совсем другая,
вся разноцветная, на маленьких деревьях.
Она здесь называется «индийской»
(а в Индии, наверное, арабской).
Она не улыбается, не пахнет,
цветет без радости и вянет без печали —
типа фальшивых елочных игрушек,
что продаются в канцелярских магазинах…
Жужжит неугомонная пчела,
а то ли муэдзин на колокольне?
О господи, приснится же такое…
Перебрала, наверное, вчера.
* * *
как безотрадна здесь земля
и мертвый штиль на мертвых мелях
зигзагом проблеснет змея
и снова жизнь замрет не смея
нарушить приговор пустыни
где искушают миражи
а там где горизонт дрожит
уж не кресты ли?
но небо кончит свой правеж
и закричит земля шалея
и прорастет травою дрожь
и понесут Рахиль и Лея
и прорастут сквозь их утробу
как смех впитавший соль слезы
гранат инжир и плод лозы
и хлеб в дорогу.
Об авторе:
Алла Боссарт, публицист, критик, прозаик, поэт. Живет в Москве и Израиле (Кармиэль). Окончила журфак МГУ. Работала и печаталась в газетах: «Комсомольская правда», «Московский комсомолец», «Московские новости», «Новая газета», «Литературная газета». В журналах: «Огонек», «Сеанс», «Искусство кино», «Story», «Медведь», «Столица» и др. Издано 3 романа, 2 стихотворных сборника, 3 сборника рассказов и повестей, трехтомник перестроечной журналистики (критика, очерки, эссе, расследования). Проза и поэзия печатались в журналах «Октябрь», «Дружба народов», «Арион», «Новая юность», «Иерусалимский журнал».